Поначалу это были короткие летние «вылазки за грибами». Постепенно они расширялись до недельных, месячных погружений, охватывая весну и осень, пока наконец круг не замкнулся регулярными зимовками. Я сдал свою городскую квартиру в аренду и перебрался в деревню. Каким-то непостижимым образом маленький одинокий дом2, молчаливо смотрящий окнами на север и поглощённо впитывающий густую тишину, на немыслимых весах бытия перевесил огромный, наполненный бурлящей жизнью город. «Муляжи жизни» – скажет Рильке о потерявшем свою природу, отклонившемся, отшатнувшемся, отступившем так далеко от истоков, что никакие корни уже не питают, не дают свою силу и не наполняют своими соками это отчуждённое подобие жизни в его от-важенности и от-верженности.
Когда я попадал в город, меня настигало чувство сновидения или абсурда, вызванное той бездной, которую я каждый раз перешагивал, выступая в путь и уносясь прочь от своего деревенского центра, полюса, от невидимой axis mundi, мировой оси. Город захватывал и растворял, «растирал» в своей движущейся суете, заставляя забыть о моей пришлости, инородности, о моём чужестранстве. Город уравнивал и поглощал толпой, трамбовал сутолокой, заставляя поверить в свою реальность. Обратный путь был всегда возвращением к себе, в свой скит, свой лад, – это был прыжок ныряльщика в океан тишины. Здесь всё ожидало меня в своей неизменности: в своём старообрядческом порядке прижимались поленья к южной стене, и дом, молчаливо наблюдающий глазницами окон за ростом липы, её летним цветением или осенним опаданием, словно приглашал меня присоединяться к тихому созерцанию.
Мы всматривались в противостоящий склон оврага, внимая его виду, скользили взглядом вдоль поперечных овражков, прослеживая линии их складок, изучали цвет земли, тонули в сгущающейся глубине зелени листвы. Лес, прижимающийся к дому с запада, затаённо молчал или шептался своими нечеловеческими голосами, шелестами, размахивая рукавами веток и покачивая кронами. Лес что-то рассказывал дому, и дом сосредоточенно слушал, внимая его голосу. Порою лес неистовствовал, бушевал, тревожился и сетовал, метался из стороны в сторону, скорбил и молил, пронзительно взывая, наконец, застывал на закате, смирившись перед ликом судьбы, словно прощаясь с уходящим солнцем, словно соглашаясь с его прощальной красотой.
О, эти разливы тишины на исходе дня, это стихание стихий, это внезапное замирание, оцепенение, погружение в молитву, глубокое успокоение, умиротворение, эта пауза, затишье немоты, выпивание последнего мига, последнего луча света, причащение единому исходу, – гефсиманское испитие чаши, жертвенное смирение, тайна разлуки!.. В эти минуты тёплыми летними вечерами я выходил на прогулку, насыщаясь ясностью и просветлённостью пейзажа, тонкостью его черт, особой проявленностью гармонии. Я наполнялся покоем и молчанием, открытостью и сопричастностью всему окружающему – маленькому кусочку мира, собранному воедино своими горизонтами.
С наступлением ночи из тишины просыпались голоса птиц, являлась музыка. И музыка, и лад, и строй, и стих проявляют себя через стихание. Всё это есть самораскрытие тишины – оно восходит из тишины, удерживается тишиной, беседует с тишиной. Так поют птицы. С наступлением ночи поэзия пейзажа сменялась звучанием музыки. К этому моменту я обычно возвращался к дому, и мы вслушивались в пение птиц. Всходила луна. Проступали первые созвездия. Вместе с домом, вооружённым телескопом печной трубы, мы читали небо.
Дни сменялись ночами, верша суточный круговорот. Дни становились короче, уступая место ночи. Наступала зима, вытесняя лето, выстуживая и заметая землю. Замирание жизни представало всеобъемлющим и зловещим застыванием. Месяцами не показывалось солнце. Стылые вьюги предавали забвению луга и пашни, укрывая прежний лик земли покрывалом белизны. Звонкий весенний экстаз и тягучая осенняя