Пейзаж был нереален: рифлёного стекла равнина, такая ровная и плоская, что становилось тоскливо и страшно; гранёные серо-фиолетовые горы Монч а слева и впереди – и силуэт бесконечного фантастического города справа: шпили, башенки, купола… Отрада знала, что это не настоящий город, а просто скалы, прихотливо изрезанные бушевавшим здесь когда-то прибоем; озеро ушло, осталось бескрайнее и бездонное болото… и вот этот силуэт чудесного города на горизонте. Города, которого нет и не было никогда.
Но каким-то другим рассудком, который, возможно, просто приснился, привиделся умирающему от холода и усталости её собственному рассудку, тому, с которым она жила так долго и с которым прошла через столь многое, – этим другим рассудком она спокойно и безучастно постигла безусловную истину: именно тот город был настоящим, единственным по-настоящему настоящим городом… просто он был как бы внутри, по ту сторону изрезанной ноздреватой поверхности скал, и скалы нужно вывернуть наизнанку… тогда всё, что сейчас живое и прозрачное, тонкое и холодное, грязное и небесное – всё это окажется плотно упакованным: корни дерева прижаты к птице, звук колоколов, плывущий над холодным полем, прикрытым серым предрассветным туманом, – к жарко натопленной бане, а медленно бредущая по недозамёрзшему болоту девушка, похожая уж и не на девушку вовсе, а на поганую метёлку, – к тени старого арочного моста, увитого виноградом… и ведь никто ничего не заметит, подумала она равнодушно и тупо. Никто – и – ничего.
Она давно растратила все свои запасы отчаяния…
Купа деревьев, которая ещё недавно была безнадёжно далёкой, внезапно оказалась рядом, под ногами запружинили корни, а потом пришлось даже лезть куда-то наверх, на высоту вытянутой руки – по сухой осыпающейся серой земле, напоминающей порох. Из земли торчали палки и верёвки.
Сразу стало темно.
Будто внутри земли. Среди корней.
Она потрогала рукой. Это действительно была земля, полная переплетённых корней. И тут же над головой возник тусклый свет, а за ним и звук.
– …Парило-мудрец был такой, он сказывал: будет день, когда убиенные встанут с земли и пойдут в страну Тучу. Два века тому. И что? Сам видел: туча была, и мёртвые ночью встали и ушли…
– Видел сам, что ушли? Ты, дядь, ври…
– Врать не буду, вот этого сам не видел. Но степняк один, с которым мы потом наскоро потолковали, видел и говорил. Да и то: парню двадцати нет, а седой…
Отрада попыталась привстать. Голова была пустая, но тяжёлая. В горле скребло. Она хотела сказать… чтобы… уже забыла, что… всё равно не получилось: лишь писк, ровно котёнок проголодался…
Кто-то сверху тихо фыркнул:
– Очухалась… эх, немного надо, дядя…
– Так’ить… совсем дитё. Который день идём…
– А который? Я уж…
– Двунадесятый.
– Ой-тя!..
Отрада тронула запястьем лоб, потёрла глаза. Во рту был мерзкий привкус железа. Она кашлянула раз и другой. Голос будто бы вернулся.
– Я долго… так?
– Нет, кесаревна. Всего какой часок. Старший велел не беспокоить вас. А похлебку вашу мы вон, кожушком укутали, не простынет…
Часок, подумала она. Похлебку сварили, да ещё и остыть могла успеть. Но вот не остыла… Она ногами чувствовала спрятанное тепло.
– Спасибо, дядя Евагрий, – Отрада приподнялась на локте. На освободившееся место тут же набился холодный воздух. Ветер, как обычно, к ночи набрал силу. Спасались от него заячьим способом: рыли ямки. В такой ямке она и лежала, в истерзанной лисьей шубейке, сверху прикрытая от ветра куском парусины, натянутым над ямой и присыпанным по краям свежей землёй…
Если гнусное чародейство не прекратится, скоро станет невозможно укрываться так. Земля промёрзнет, сделается каменно-звонкой. Лёгкие лопаты будут отлетать, лишь царапая её бока.
Но тогда, может быть, выпадет снег…
Сделав над собой усилие, она откинула парусину и села.
Дядька Евагрий и с ним молодой слав Прот, из бедного семейства Товиев, роднившегося когда-то и с кесарями даже, но давно уже не возобновлявшего родства, грели ладони над спрятанным от ветра костерком. Свет исходил