По ночам, во сне, он боялся, что белая дорога закончится. Страх этот вселился в него с того самого дня, когда в прошлом году председатель Гачай отправил всех колхозных коней на мясо.
…В селе осталось всего-навсего три лошади. Одна – Лятифа. Его лошадь не тронули, потому как Лятиф был единственным пастухом на колхозной ферме, к тому же постарел он совсем и без лошади ему было не обойтись. Другая – охранника Закира. Он сторожил клевер около виноградников, и ему тоже необходима была лошадь, чтобы преодолевать такое расстояние. Третья была лошадью самого Назира-киши. Только Назир-киши ни колхозное стадо не пас, ни клевер не охранял далеко за селом; ни отцовской нужды не знал.
Причина была в том, что был он колхозным кузнецом и за всю свою долгую жизнь ни дня не провел без лошади. В селе все, от мала до велика, знали, что Назир-киши проживет без еды, без воды, но без лошади и часа не протянет.
Назир-киши на селе был не только кузнецом, с чьей бы лошадью чего бы не случилось, вели к нему: «Прошу тебя, уста, посмотри, что с ней». Назир-киши, открыв лошади рот, сначала осматривал ее зубы, затем, раздвинув ресницы, осматривал кромку глаз, потом нагибался, заглядывал под живот, и только после этого определял, что с ней.
С того дня, как лошадей собрали и отправили на убой, старик чувствовал, что председатель Гачай не прочь снести его «кузнечную лавку», но пока не берется за это, то ли оттого, что высоко ценит кузнеца, то ли просто расстраивать его не хочет. Ждет, может, сам он все поймет. Однако, все понимая, Назир-киши, тем не менее, знал и то, что, несмотря на возраст, ему тяжело будет остаться без работы, без дела своего, вот и все.
Вечерело. Холодный осенний ветер, безжалостно обрывая желтые листья с деревьев, разбрасывал их по улицам. В голубой небесной пустоте, как сон, как видение, покачивалось белое облако. Назир-киши сидел в своей «кузнечной лавке». Взгляд его был прикован к небу, словно он боялся, что белое облако исчезнет. Топот, донесшийся снаружи, вывел его из задумчивости. Подняв голову, он взглянул в открытое окно, на темнеющий горизонт и на устало возвращающуюся с выпаса скотину. Потом, поискав взглядом, снова нашел кусочек облака, на который смотрел.
Он напряг легкие. Так затянулся папиросой, будто навсегда лишался ее. Дымя папиросой, он вновь задумался, и, мысли его уходили все глубже и в тех глубинах разматывались, словно клубок, и он не мог найти уже ни начала их, ни конца.
Наконец, он тяжело поднялся с места. Сняв с вешалки, надел свою старую, выцветшую куртку. Тяжело заперев двери, направился к дому.
Назир-киши постарел. Но сегодня не старость беспокоила его. Эта беда уже состарилась вместе с ним за долгие годы. Не думал он сегодня и о бездетности своей, потому что и это горе он давно похоронил в сердце своем, очень давно. Даже рана той боли уже заросла и забылась.
Целую неделю он ничего не делает. Было время, дотемна не сгибал он колен, в день по тридцать-сорок коней подковывал. А теперь? Разве что проезжий всадник иногда заглянет к мастеру за чем-нибудь, да изредка из соседнего села кто-нибудь наведается.
…Вот эта-то печаль и съедала заживо старика.
В ту ночь до утра он не смог уснуть, будто на иголках спал, что вонзались в его тело. Лишь под утро слегка задремал.
И снова в молочном свете ночи мчался белый конь по белой дороге. А кто тот парень на белом коне в белой чухе? Как же обнимает он лошадиную гриву.
…Вдруг и белый конь, и парень в белой чухе растаяли в молочном лунном свете. Что потом ему привиделось, что вскочил он с постели и торопливо позвал жену Зяриш:
– Старуха, старуха, подай мне брюки, гнедого увели.
Зяриш безмолвно спала, и на мгновение старику показалось, что она – ребенок, несмышленыш, в душе ее не нашли себе места пока ни горе, ни печаль, потому что только такой несмышленыш может спать так тихо и спокойно.
Но Зяриш проснулась. Проснулась и ничего не поняла. Она решила, что его мучает кошмар или же сошел он с ума.
И Зяриш испугалась. Испугалась сидящего в белом белье в углу на кровати мужа, с которым столько лет ложилась в одну постель. Будто кипяток ей на голову вылили. В одно мгновение перед глазами у нее пронеслось столько причудливо-странных картин. В одной из них Зяриш увидела, как жена Гара Самида Ерга-Сона, подхватив подол, вышла на село, и, бегая туда-сюда по улице, кричит:
«Эй, люди, Назир-киши с ума спятил, Назир-киши стал сумасшедшим, сумасшедшим, сумасшедшим…»
– Старуха, старуха, почему ты дала увести гнедого, позволила дом мой разрушить?
Зяриш снова промолчала, уставившись на рот мужа. Она пока ничего не понимала, и в ушах ее стоял крик жены Гара Самида Сона-Иноходка. Этот крик, ударившись о скалу, о камень или о гору, рассыпался эхом:
«Эй, люди, Назир-киши сошел с ума, сошел с ума, сошел с ума…»
– Старуха, старуха, чего