Введение. 1959 год
Когда я была молода, я верила в прогресс, в способность человека становиться лучше и думала, что журналистика – это путеводная звезда. Если бы людям открыли правду, если показали бы им без прикрас царящие в мире позор и несправедливость, они немедленно потребовали бы принять нужные меры, наказать преступников и позаботиться о невиновных. Как люди должны были осуществить эти перемены, я не знала. Это уже их дело. А работа журналиста – приносить новости, быть глазами человеческой совести. Думаю, я представляла себе общественное мнение могучей силой – чем-то вроде торнадо, всегда летящего вслед за ангелами.
В годы моих пылких надежд, когда история в очередной раз шла не туда, когда люди закрывали глаза на насилие и жестокость, а то и поощряли их, а безвинные не получали ничего, кроме неприятностей, я обвиняла во всем вождей. Под этим словом я понимала неопределенную совокупность политиков, промышленников, владельцев газет, финансистов: невидимых, холодных, амбициозных людей. «Народ» был хорошим по определению; если у него не получалось вести себя хорошо, я объясняла это невежеством или беспомощностью.
Потребовалось девять лет, Великая депрессия, две проигранные войны и одна капитуляция[1] – и только после этого я разуверилась в силе прессы. Постепенно я осознала, что люди охотнее глотают ложь, чем правду, как будто у лжи домашний, приятный, привычный вкус. Были лжецы и в моей профессии, а уж вожди всегда лепили из фактов все, что им заблагорассудится. Источники лжи были неиссякаемы. Хорошие люди, боровшиеся со злом, где бы они его ни видели, всегда составляли лишь доблестное меньшинство, в то время как миллионы послушно возбуждались и успокаивались, подчиняясь любой лжи. Путеводная звезда журналистики светила не ярче светлячка.
Я состояла в федерации Кассандр, где моими коллегами были иностранные корреспонденты, которых я встречала во время каждой катастрофы. Они годами писали о возвышении фашизма, его ужасах и несомненной угрозе, от него исходящей. Если кто-то и прислушался к ним, отреагировать на предупреждения никто не удосужился. Ужас, который они давно пророчили, пришел в срок, шаг за шагом, как по расписанию. В конце концов мы превратились в одиноких санитаров, пытающихся вытащить из-под обломков отдельных людей. Если удавалось спасти одну жизнь из рук пражского гестапо или другую – из-за колючей проволоки в песках Аржель-сюр-Мер[2], это утешало, но едва ли имело отношение к журналистике. Сопротивление, интриги, шантаж и деньги иногда могли помочь одному-другому человеку. А все наши статьи с тем же успехом можно было бы написать невидимыми чернилами, напечатать на листьях деревьев и развеять их по ветру.
После войны в Финляндии я думала о журналистике как о пропуске в первый ряд: тебе нужны лишь соответствующие документы и работа, и ты получаешь билет на спектакль, в котором творится история. Во время Второй мировой войны я только и делала, что хвалила добрых, храбрых и благородных людей, которых видела, хоть и понимала, что это совершенно бесполезное занятие. Когда представлялся случай, я обличала дьяволов, посвятивших свою жизнь уничтожению человеческого достоинства; и это тоже было бесполезно. Я чувствовала абсурдную профессиональную гордость, когда добиралась туда, куда планировала, и вовремя отправляла свои материалы в Нью-Йорк, но я не могла обмануть себя и поверить, что моя работа военного корреспондента имеет хоть какое-то значение. Война – это злокачественная опухоль, идиотизм, тюрьма. Боль, которую она причиняет, невозможно описать или представить, но война стала нашим состоянием и нашей историей, местом, в котором нам приходилось жить. Я принадлежала к особому типу нажившихся на войне; мне везло, и мне платили за то, чтобы я проводила время с потрясающими людьми.
После победы во Второй мировой я застряла в атмосфере войны еще на год, поскольку установившийся мир оказался непрочным и хрупким. На Яве я увидела послевоенную «маленькую» войну нового образца и осознала, что больше нигде и никогда не хочу видеть ничего связанного с войной. Возможно, та жалкая кровавая заварушка в Индонезии была неизбежна. Высокие белые люди были завоеваны и унижены низкорослыми желтыми людьми[3]; почему кто-то должен был снова признать белого человека хозяином?