Только по сей причине, милостивая незнакомка, презрев правила приличия, рискну представиться сам: Вадим Егорович Бартошевич, двадцати двух лет от роду, из семьи небогатой, но древнего, почтенного рода, в котором сызмальства приучали не кривить душой, живя по совести.
Простите мою нескромность, сударыня, но мучает мысль, что, видя полицейского за моей спиной, могли вы вообразить меня разбойником, убийцей, преступником. Виновен же я лишь в честном образе мыслей, которые не потрудился скрыть от друзей, за что отчислен из университета и сослан из столицы на бессрочное время под надзор местной полиции».
Хлопнула дверь, с улицы потянуло холодом. Долговязый жандарм с сизым, как переспевшая слива носом, не рассчитав, задел притолоку двери, смачно выругался и продолжил с деланой учтивостью:
– Ссыльный Бартошевич! Потрудитесь продолжить путь, ямщик ждать не станет.
Молодой человек, вздохнув, пригладил встрёпанные волосы, застегнул наброшенный на плечи плащ и спрятал начатое письмо в шкатулку, подаренную на прощанье матушкой. Даже в комнате было слышно, что ненастье на улице усилилось: тьму освещали сполохи дальних молний, ветер с рёвом гнул хлипкие деревца возле дома станционного смотрителя, однако сопровождающий не терпел промедления.
Единственная тонкая сальная свечка в старом массивном подсвечнике на шесть свечей с трудом разгоняла сумрак скудно обставленной комнаты.
Поколебавшись, девушка вырвала небольшой листочек из сохранившейся бальной книжки (как она когда-то мечтала о своём первом бале!) и, присев за небольшой обшарпанный столик у окна, не давая себе передумать, начала быстро писать: «Милостивый государь, боюсь показаться вам нескромной, плохо воспитанной девицей, но участие и доброта, прочитанные в ваших глазах, позволяют мне пренебречь законами этикета, ибо многие более важные человеческие законы забыты в этой глуши».
Колеблющееся пламя свечи осветило румянец, выступивший на бледных щеках, упрямо сжатые тонкие губы.
«Отец мой, человек тяжёлый, но честный и благородный, став на сторону повстанцев и приняв участие в трагических событиях тридцатых годов, руководствовался соображениями чести. Не мне осуждать его, тем более, что императорский суд, скорый и неправедный, уже совершил это. Матуля, из рода князей Чарторыйских, пожелала сопровождать отца в его тяготах, что и привело к нынешней горькой ситуации. Отвергнутые обществом, не имея поддержки в лице если не друзей, то хотя бы знакомых, мы день за днём тащимся по разбитым сибирским дорогам, сопровождаемые непереносимым молчанием окружающих…»
С неосвещённой половины комнаты донёсся кашель и дивной красоты бархатный женский голос:
– Агнешка, побереги свечи, ложись спать.
Девушка поднесла бумагу к свече, на мгновение вспыхнувшей ярче, и бросила обгорелый листок в жестяную коробку, служившую пепельницей постояльцам, останавливающимся на ночлег в убогой комнатушке.
***
Старик умирал. Он сам назначил себе срок ухода: сегодня вечером или завтра утром. В глубине души Старик надеялся дожить до утра: иногда по ночам к нему в сны заглядывали те, кого он любил… Последнее время эти посещения случались всё реже, но почему бы судьбе не подарить ему напоследок минуты радости.
После болезни, которую ушлые газетчики окрестили «пандемией века» и не миновавшей Старика, он почти ко всему стал равнодушен, не испытывая желаний и оставив в голове лишь слова и мерцающие образы из прошлых веков, которые сам придумал когда-то.
Может, поэтому неожиданно возникшее острое желание выглянуть в окно так поразило Старика, что он даже попытался его исполнить. Приподнявшись, пошарил рукой в поисках опоры, нащупал что-то холодное, гладкое…
Когда-то они были неразлучны: довольно известный в узких кругах писатель, автор романов на исторические темы, и старенький, далеко не самый крутой ноутбук.
Мелькнула догадка: это и есть поманившее его окно… Аккумулятор, конечно, давно разряжен, но, и не включая ноутбук, Старик ясно вспомнил фотографию, которую много лет назад установил вместо заставки. Солнце, опускающееся за лес, берег озера, поросший ромашками. На деревянных мостках – Алла, рядом мальчики. Алла мёрзнет, кутается в покрывало, прихваченное вместо подстилки, ветер упрямо бросает её длинные волосы на лицо, а дети словно не замечают вечерней прохлады: оба в шортах, босиком. Димка чем-то раздосадован, прикусил губу, щурится. Жорик, с трудом пойманный для семейной фотографии, вырывает у Аллы ручонку, стремясь продолжить свои странствия… Как счастливы были они все тем летом.
Не заметил, что и сам прикусил нижнюю губу, подобно мальчику на фотографии, сощурился… Далёкое прошлое вдруг стало ближе и ярче настоящего, думать о котором не хотелось.
«Он