Срубленное древо жизни
В истории русской (и любой) культуры можно назвать не одного великого человека, образ которого обрастал слухами, сплетнями, легендами. Россия богата на неожиданные повороты в судьбах тех, кем потом она стала гордиться. Ее культурные герои не только делали свое прямое дело – творили, но участвовали в войнах (Державин, Лермонтов, Лев Толстой, Леонтьев), погибали на дуэлях (Пушкин, Лермонтов), убегали в эмиграцию (Печерин, Герцен, Огарёв), проходили страшный опыт казни и затем каторги (Достоевский, Чернышевский), я уж не говорю о добровольной поездке Чехова в каторжный Сахалин и трагедиях революции и пореволюционного изгнания. Сразу, однако, хочу сказать, что в своем рассказе я ограничиваюсь XIX веком. Впрочем, век более чем репрезентативный, век, когда возникли идеи и судьбы, ставшие определяющими для дальнейшего развития страны. Архетип русской культуры с ее катастрофами и взлетами в свернутом виде, быть может, острее всего можно увидеть именно в этом спокойном столетии. Однако два цареубийства, выступление декабристов (которое называют восстанием, хотя оно не было даже мятежом), казни оппонентов режима, дикая цензура и попытки реформ, вместе с тем неумение власти слушать своих реформаторов (того же Сперанского, Чернышевского, Чичерина, Столыпина), которое приводило к неправедным судам и роковым ошибкам, в конечном счете к убийству царя-освободителя, а затем и революциям 1917 г. и расстрелу царской фамилии.
Но поскольку герой моего повествования – Николай Гаврилович Чернышевский (иногда буду писать – НГЧ), человек в сознании интеллектуалов ставший своего рода фантомом, в XIX веке воспетый, в XX превращенный в монстра как предшественник большевизма и едва ли не погубитель России, я должен попытаться преодолеть фантомность этой фигуры. Хотя противник русского радикализма Василий Розанов, оценивая его судьбу, винил в ней самодержавие, вознеся Чернышевского более чем высоко: «Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства – было преступлением, граничащим со злодеянием. <…> В одной этой действительно замечательной биографии мы подошли к Древу Жизни: но – взяли да и срубили его. Срубили, “чтобы ободрать на лапти” Обломовым»[1]. Действительно, каторга Чернышевского, случившаяся практически в самом начале его деятельности, после примерно десяти лет участия во вполне легальном подцензурном литературном процессе, выглядит, по меньшей мере, дикостью, поскольку ни одно обвинение против Чернышевского не было подтверждено. Самое дикое и глупое в этом было, что именно Чернышевский решительно выступал против радикализации общественной жизни. Но вместо живого человека уже существовал некий фантом в восприятии императора. Казнили фантом.
Великий парадоксалист-романист Владимир Набоков воскресил образ Чернышевского, вначале в романе «Дар», где иронически изображенный им эстет с комической фамилией Годунов-Чердынцев пишет книгу о Чернышевском. И приниженный эстетом мученик вдруг заслоняет собой эстетствующего эмигранта. А потом в «Приглашении на казнь», как блистательно показал Александр Данилевский, за основу сюжета он берет трагическую судьбу Чернышевского, показывая всю фантасмагоричность суда над ним и дикой казни, казни за идеологическое преступление, «мысленное преступление» (Набоков), потому что думал иначе, чем приказывало начальство[2]. Но тексты Набокова попали на определенную матрицу, и в его романах увидели лишь подтверждение своей постбольшевистской неприязни к мыслителю, пропавшему на каторге. Большевики искали предшественников в отечестве. Политический каторжанин Чернышевский очень подходил для такой цели. Чернышевский был звездой оппозиции. Его имя могло окормить новых революционеров. Как писал Бердяев: «Необходимо отметить нравственный характер Чернышевского. Такие люди составляют нравственный капитал, которым впоследствии будут пользоваться менее достойные люди. По личным нравственным качествам это был не только один из лучших русских людей, но и человек, близкий к святости. Да, этот материалист и утилитарист, этот идеолог русского «нигилизма» был почти святой. Когда жандармы везли его в Сибирь, на каторгу, то они говорили: нам поручено везти преступника, а мы везем святого»[3].
При этом сегодня многие исследователи, да и просто люди связанные с литературой и философией, говорят и пишут, что Чернышевский был вне контекста высокой русской культуры. Недавно я получил отклик на одну из своих статей о НГЧ от своего старого приятеля, хорошего литературоведа (не буду называть имени): «С Чернышевским очень многое запутано, многое совершенно неясно. У него очень много от петрашевцев, от Ханыкова. <…> Чернышевскому же не повезло: он не общался с Лажечниковым, со Станкевичем, с Боткиным, с Грановским, с сёстрами Бакуниными и даже с самим бешено-ледяным Мишелем (вот уж настоящий “дворянчик”, вот уж “весьма опасен”, но умен, черт побери, умен!). Общественная среда Чернышевского – приволжская провинция, врачи, инженеры, духовенство». Но так ли? Ведь автор письма не говорит о среде, в которой вырос Белинский, о его детстве, когда он был брошен на няньку, бившую и душившую его, чтоб он не беспокоил ее своим плачем, об отце, который, по словам самого критика, «пил